|
|
|
Записки башмачника Яна Килинского о варшавских событиях 1794 года“РУССКАЯ СТАРИНА” 1895 Г. Т. LXXXIII. ФЕВРАЛЬ. Записки башмачника Яна Килинского о варшавских событиях 1794 года и о своей неволе.Сообщ. Г. Воробьев. II Несчастный и грустный случай, благодаря которому я попал в плен к пруссакам в 1794 г.Представление генералу Вавржецкому и данное им поручение. — Килинский отказывается от намерения быть в Познани. —Встреча с семейством.— Лишения и невзгоды. — Решительность жены Килинского. —Совещание генералов. —Мнения их. —Ропот в войске. — Казаки захватывают Килинского в плен. — Бегство. —Килинский попадает в руки пруссаков. —Генерал Шверин. —Килинскому удается проникнуть в Познань. —Его арестуют.—Пересылка в Варшаву. —Остановка в м. Среды. —Пребывание в Конине—Грубость немецких офицеров. —Остановки: в Кутно, Лепчице, Пустрже. —Ксендз и комендант-поляк. —Ночлег в Ловиче. —Генерал Мёллендорф. —Встреча с пьяными прусскими офицерами. —В Сохачеве и Блони. —Гуманный комендант. —Прибытие в Варшаву. —Генерал Буксгевден. —Освобождение из-под ареста. —Условия этого освобождения.По взятии главнокомандующего Тадеуша Костюшко в московский плен, на его место был избран Вавржецкий. Когда я к нему явился в первый раз, он меня спросил: откуда я родом? я ответил, что из Познани. Вавржецкий сейчас же приветствовал мое мужество. Затем, после оказанных мне почестей, он вторично спросил меня достаточно ли меня знают в Познани? я ответил, что имею там двоих, хорошо устроившихся, братьев. Вавржецкий предложил мне сделать революцию в самой Познани. Желая услужить своему отечеству, я от всего сердца согласился на это, будучи уверен, что там есть у меня друзья. Тогда главнокомандующий дал мне приказание немедленно ехать туда, взявши с собою нескольких отважных лиц. Исполняя приказание, я тотчас же передал свой полк майору ( . . ), выбрал 6 человек солидных и отважных, взял с собою, чтобы переодеться по-граждански, польское платье, и выехал еще до прусской—вернее прагской—атаки. Когда я доехал до какой-то деревеньки на р. Пилице, милях в 6 от Варшавы, услышал страшный пушечный гул. Из любопытства я послал своего адъютанта в Варшаву узнать, что случилось. Адъютант привез мне печальное известие, что москали взяли Прагу, что Варшава им сдалась, что он видел огромное число убитых и что на Праге, при окопах, все пушки - а их было 117—у нас отняты. Признаюсь, я не мог удержать слез по поводу такой потери, которая была для нас невознаградима после того, как силы наши были уже ослаблены вследствие утраты Костюшко с несколькими тысячами войска, погибшими на поле битвы. Тогда я вынужден был вернуться назад. Желая узнать, какие меры предпримет главнокомандующий и куда мы должны направиться, я приехал в свой батальон, который уже имел приказание идти под Мокотов, ибо там стянулись все войска, с остатком орудий, которых еще было 70, не считая тех, что были у князя Иосифа. Узнав, что главнокомандующий к нам не вернулся, на месте распустил солдат, в числе коих было и 200 моих, откомандированных для конвоя пушек под Сохачев. Из-под Мокотова мы собрались в дальнейший путь, как бы в землю обетованную. Подобно евреям, которые её искали, а найти не могли, и мы тогда предполагали идти, а не знали куда, ибо немедленно подошли к нам прусские и цесарские войска, а москали переправились под Гурой (Gora), с тем, чтобы нас всех окружить, хотя наши потрепали их на переправе. Впрочем, это ничего не значило: мнения генералов, как увидим ниже, были трояки. Я же тем временем послал в Варшаву за женой и детьми, боясь, чтобы они не сделались жертвою той лютости, которую проявили москали на Праге. Моя жена забрала с собою детей, мать-старуху и что было лучшего из домашних вещей и выехала, заливаясь слезами. Дом (на Дунае, под № 145) она оставила на Божью волю, так как из него уже все выехали, опасаясь, чтобы москали не отомстили мне на моем доме. Жена была в то время беременна и на дороге родила сына. О, как неприятен и даже не безопасен был для её жизни этот случай! Можно сказать, что ее спасло лишь милосердие Божие: никакой помощи в своем положении она не имела, а в Варшаву боялась воротиться, ибо тогда шел к Варшаве с войском генерал Суворов. Двинулись мы с войском к Нове-Място. Там меня догнала моя жена с детьми. Мне было весьма прискорбно видеть ее, сильно больную, с детьми, тем более, что невозможно было предоставить ей никаких удобств, по причине москалей, которые шли следом за нами, вследствие чего мы должны были идти как можно скорее. А тут еще как на зло стояли большие холода и даже шел снег с дождем. Дети мои все были очень легко одеты, не было никакой возможности купить им есть, и они плачем своим от холода и голода терзали мое сердце. Несчастие нас преследовало: лошади наши уставали, так как мы не могли достать для них корма и принуждены были двенадцати-фунтовые орудия закапывать в землю, а амуницию жечь. Видя слабость жены, я хотел оставить ее с детьми в Нове-Място, но она не желала там оставаться и говорила мне: “Дражайший супруг! Ежели Богом назначено мне умереть в этом положении, пусть умру я на твоих глазах, как я поклялась не оставлять тебя до смерти; при тебе мне приятнее будет расстаться с этим светом; ведь я сама вижу, что неприятель идет за нами, но что же делать? я бы беспокоилась о тебе, а это в моем настоящем положении могло бы еще ускорить смерть; еще вспомни, что если бы я здесь осталась с детьми и умерла, то кто же бы умилосердился над ними? остались бы они круглыми сиротами, а то, что я захватила с собою — у них бы отняли: я сопрягаю все свои нынешние страдания с страданиями Спасителя (Iezusa mego) моего и ради святейших ран Его жертвую всеми моими несчастьями и ныне хочу перенести вместе с тобою все невзгоды”. Что же оставалось делать? Должен был купить и припрячь коня, чтобы спешить вперед армии. Велел жене хорошенько приготовиться в дорогу: чтобы ей с детьми тепло было сидеть в колясках и чтобы они не оставались в дороге голодными. Все приготовивши, отправил их вперед армии в Конск, а сам остался, ожидая приказаний, так как генералы имели совещание с главнокомандующим о том, что предпринять, потому что курьеры один за другим были присылаемы королем с предложением сдаться москалям. Выше я упоминал о несогласных мнениях генералов; здесь скажу подробнее, каковы именно они были. И на этом совещании генералы не могли согласиться между собою. Одни хотели идти и отдаться цесарю, другие—пройти через Галицию и передаться французам, или идти в Великую Польшу, прогнать оттуда пруссака и защищаться до конца, так как войска еще оставалось около 30.000, да в Великой Польше можно было собрать столько же. Это было мнение самых благомыслящих патриотов. Третье же мнение было таково: воротиться в Варшаву и начать с Москвою переговоры об разоружении! Действительно, переговоры эти были необходимы, когда уже Варшава попала в московская руки. По окончании совещания, нам было объявлено, что пойдем двумя дорогами через Верхнюю Силезию (Gornym Szląskiem) и Великую Польшу. Я, разговорившись с генералом Мадалинским, когда он мне сообщил, что направляется в Великую Польшу, сказал ему, что я пойду вперед и в самой Познани сделаю революцию, когда он приблизится с войском. Сговорившись, я поехал в Конск, чтобы оставить там жену и, переодевшись, отправиться в Познань. Но когда я приехал в Конск, застал там огромную перемену в войске. Оно не хотело идти дальше. Полкам не было заплачено за полмесяца жалованье, кроме того, по причине недостатка в продуктах, они мало получали пищи, затем стояли холода, a многие солдаты не имели ни плащей, которые бы защищали их от беспрерывно падавшей нисколько дней изморози, ни сапог, чтобы могли быстро идти по льду, окрепнувшему после дождя, а сверх того, даже и за деньги нельзя было добыть куска хлеба, не говоря уже о тех бедных, которые и гроша не имели. Таким образом слишком 4.000 человек сложили тогда оружие и не хотели слушаться своих командиров, хотя москали тут же шли за ними, главнокомандующий же уехал вперед, в Радошицы, не зная о том, что творится. Когда приехал в Радошицы бедный главнокомандующий, то войско не только не хотело идти далее, но даже на глазах его разбило кассу с деньгами и поделило их между собою. Смело могу сказать, что такое распоряжение было не хорошо, то есть, что солдаты не получали платы, или, например, то, что хотя достаточно имели волов, но лучше хотели, чтобы их москали забрали, нежели дать своим. Грустно это для благомыслящих патриотов, как, например, для меня самого, который все свое хозяйство потерял и немало своего собственного достояния растратил. Залился я слезами. Забрал жену с детьми и двинулся к Петрокову, ибо в ту сторону потянулась кавалерия Мадалинского. Я надеялся, что мы пошли в Великую Польшу. Но не отъехал я—может—от города и 5 стадий, как казаки выскочили из лесу и воротили меня обратно в Конск. Там отвели меня к полковнику Денисову, объяснив, что меня схватили. Денисов приказал мне, под конвоем казаков, ехать в Варшаву. К ночи мы приехали в деревеньку и остановились у мужика. Там я простился с больною женой и велел, ночью, так, чтобы казаки не видели, оседлать мне пару коней, дал тому человеку, который поедет со мною, плащ и шубу, а на себя надел три рубахи и жупан, оставил с женою своего адъютанта, поручив ему отвезти ее в Варшаву, при чем просил его называть её своею фамилией, дабы москали не знали, что это моя жена, ибо, в противном случае, могли бы отомстить, вместо меня. Простившись с женою, я вышел вон, будто бы, за нуждою, вскочил на коня и ускакал от казаков. Когда наступил день, я со своим человеком был от них уже за две мили и велел покормить лошадей, ибо они ночью мало ели. В тот же день я отъехал десять миль. Этот первый день прошел для меня счастливо, я не видел из военных никого, но на второй день я наткнулся на обоз москалей, которые стояли за деревней. Счастье для меня было, что лес находился не далеко, ибо казаки, коих гналось за нами несколько, заклевали бы нас. Но мы из их рук убежали, а наткнулись на пруссаков, которые в это время ехали в Могильнину за зарытыми там нашими пушками. Обошлись они со мною хорошо и отвели нас к своему генералу. Генерал спросил, откуда я еду? я ответил, что—из Варшавы; вторично спросил меня—кто я такой? я ответил, что тамошний обыватель. Еще спросил меня— куда еду? ответил, что еду в Познань, и прибавил, что там у меня— братья. Я просил его выдать мне паспорт. Генерал сказал мне, что паспортов он никому не дает, а велел мне ехать в Петроков. В это время привели к нему 18 наших солдат. Когда я выходил от генерала, один из них крикнул мне: “как поживаете, господин полковник?” Генерал, услышавши это, немедленно меня воротил, пригласил этого солдата и спросил его, знает ли он меня? Тот ему ответил, что я полковник 20-го полка. Генерал приказал приставить ко мне караул на дворе и даже еще под открытым небом. Я должен был оставаться там три часа,—а в то время, как на зло, шел большой снег с дождем—и в то же время сгорать от стыда, что не сказал ему правды. Через три часа отослали меня с 16 польскими солдатами, под прусским конвоем, за 4 мили в большой отряд, и я должен был не ехать, но идти пешком, вместе с другими, а мои человек вел за мною лошадей. На другой день, в 9 часов утра, мы достигли большего отряда как раз в то время, когда генерал Шверин должен был, согласно приказанию, двинуться к Петрокову и войска уже были готовы к походу. Когда мы пришли, тотчас нас всех загнали в конюшню, и там я сидел до тех пор, пока войска не двинулись с места. Офицер, который привел нас, скоро отдал рапорт генералу Шверину и немедленно приказал выпустить нас из конюшни. Я выходил последним, ожидая, чтобы мой человек не оставил в конюшни лошадей; в это время прибежал ко мне солдат и велел мне выходить как можно скорее. Я его просил немного подождать, пока наложить на коней мунштуки. Не мог его упросить, а он еще дал мне проклятым прикладом в плечи так сильно, что кровь у меня пошла носом и ртом. “Вот тебе, бедный поляк, свобода и независимость”— подумал я в тот час, а что—до равенства, то оно было самое близкое, ибо мы со скотом вместе были загнаны в конюшню. В то время, когда нас выводили из конюшни, приехал генерал Шверин и сейчас же спросил: который тут полковник? Я отозвался, что я; а у меня в то время текла кровь, и он меня спросил: что со мною, что кровь у меня течет? Я объяснил причину. Генерал приказал дать солдату 30 палок за то, что он меня обидел. Этот же генерал настолько был ко мне благосклонен, что велел мне и моему человеку сесть на коня и ехать с собою три мили; при этом мы очень деликатно разговаривали. А когда мы приехали на ночлег в местечко, он тотчас приказал дать мне удобное помещение и даже пригласил к себе на ужин. Во время ужина приехал к нему курьер с приказанием обождать три дня. Он мне велел ехать в Петроков, где я получил бы паспорт и стал бы свободным. Но едва наступил день, как генерал сам был арестован и отправлен в Берлин за то, что выпустил Мадалинского из Бромберга со всею прусскою добычею, которую Мадалинсий взял в Бромберге. Видя, что все офицеры растревожились и даже растерялись, я никого не просил о разрешении выезда, а сел на коня и поехал уже не в Петроков, а прямо в Познань. И так удачно проследовал в Познань, не встретив на пути ни одного пруссака. В Познань я прибыль в 8 часов вечера 17 декабря. Остановился я на Длугой улице, у Войцеха Навишевского. В тот же вечер нас, несколько человек, имели совещание относительно устройства восстания, буде Мадалинский подойдет к Познани. На утро, в 8 часов, приехал в Познань г. Домбровский. Я виделся с ним и спрашивал его о Мадалинском. Он уверил меня, что все войско сложило оружие, а Мадалинский поехал к цесарскому кордону. Итак наше намерение касательно возбуждения восстания совершенно рушилось. Тем временем пруссаки узнали обо мне и стали меня искать в Познани. Я, как только об этом узнал— немедленно взял с собою нескольких мещан и пошел явиться к коменданту. Мещан я взял для того, что комендант совсем не умел говорить по-польски. Пришли мы к нему по смене, караула и застали его дома. Он начал меня спрашивать: действительно ли поляки сложили оружие? Я поспешил уверить его в этом и прибавил, что я потому и приехал к моим родственникам. После многих вопросов он объявил мне, что я арестован и что он счастлив, что удалось достать такую важную личность, ибо—присовокупил он— в настоящей польской революции нет никого выше четырех лиц: Костюшко, Мадалинского, Килинского и Ясинского, и что потому он должен донести своему королю и московскому генералу Суворову о пребывании моем здесь, в Познани. “Вот, свободный поляк!—подумал я тогда себе,—куда бы ты ни приехал—везде тебя терзают с твоей свободой”... Мещане ходатайствовали перед комендантом о разрешении свободного для меня ареста, ручались за меня и обещали представить меня ему по каждому его требованию. Он не отвергнул их просьбы. Дал мне в караульные солдата, чтобы тот сопровождал меня и мне прислуживал. Хотя я и не охотно принял эту его вежливость, но что мог сделать; лишь поблагодарить его и зато. Еще он сказал мне, чтобы я во время смены караула постоянно находился дома. Поклонившись ему, я вышел. На следующий день он прислал за мною унтер-офицера, приглашая меня к себе, в ратушу, так как был при смене караулов. Там он сказал мне, что имеет для меня комнату и что я буду сидеть на гауптвахте, при чем велел своему адъютанту отвезти меня в офицерское помещение. Тем не менее, он позволил мне бывать всюду, где я захочу, а также разрешил и ко мне приходить каждому, в продолжение двух недель, что я сидел. Когда жители узнали, что я посажен на гауптвахту, тотчас собралось их несколько человек и, пришедши к коменданту, дивились, что он так скоро изменил своему слову. Тот немедленно велел позвать караульного офицера и приказал ему, чтобы не запрещал никому приходить ко мне, равно как не препятствовать и мне выходить; объявил также жителям, что предоставляет мне всевозможные удобства в отношении пищи и питья. Жители поблагодарили его за такую предупредительность и просили разрешения присылать мне, пока я буду в аресте, обеды. Это он им охотно позволил. Тем не менее комендант боялся. Он приказал зарядить пушки и поставить их пред гауптвахтой, ибо очень много господ и обывателей бывало у меня и днем, и ночью. Во все время моего пребывания там я пользовался большими удобствами, но не от пруссаков, а лишь от обывателей познанских. Но вот, прибыли курьеры с письмами от прусского короля и от Суворова из Варшавы. На другой день меня вывезли. Для того чтобы меня народ не отбил, было назначено в конвой 15 гусаров при одном офицере. Конвойные мои положительно обходились со мною, как с неприятелем; когда мы отъехали от Познани с милю, они обыскали меня, подозревая, будто я имею при себе нож. И хотя его при мне не нашли, но те деньги, которые имел при себе, 2.850 злотых, все у меня взяли. Когда же я не соглашался их отдать, то мне сказали, что их отдадут мне на последней остановке. Я поверил офицерской чести, что они будут мне возвращены вместе с моим патентом, который был отобран у меня в Познани. Взявши патент, запечатали его вместе с письмом к генералу Суворову. Когда мы приехали на первую стоянку в Среды, поместили меня на гауптвахте, а офицер отправился к местному коменданту сдать пакет, после чего немедленно поехал в Познань. Когда комендант пришел ко мне, я его спросил: отдал ли ему офицер, при сдаче пакета, мои деньги? А этот мерзавец ответил мне, что они совсем мне не будут нужны, так как скоро меня привезут в Варшаву и там сейчас же повесят. Вот какой он дал мне прекрасный и утешительный ответ, который меня немало смутил. Во время этой милой беседы подъехала повозка, и комендант приказал мне отправиться в Конин. Когда я сел в повозку, сошлось довольно тамошних обывателей, желавших узнать, кто я такой. Узнав, что я пленный, они горько оплакивали мои несчастья, которые я должен был переносить ради своей отчизны, так что мне было невыразимо жалко смотреть на этих добродетельных людей, у которых положительно слеза слезу вышибала из глаз. Тут подошел ко мне президент и спросил меня: ел ли я? Я ему ответил, что не ел. Он тотчас пошел к коменданту и просил его приказать задержать меня немного, чтобы я съел обед, и когда упросил его, то взял меня к себе, и я у него отобедал. Женщины,—чтобы я не рассчитывал на прусские обеды—наносили мне на дорогу колбас, полгенсков, уток, масла, сыру, хлеба и доброй водки. Когда я выезжал из этого местечка, очень много народа провожало меня с таким великим плачем и сожалением, что —признаюсь—я не видал более привязанных людей. В 7 часов вечера мы остановились в Конине. Здесь меня отвели к полковнику. А этот невежда и осел приказал отвести меня, под конвоем, на гауптвахту. Там меня до крайности возмутили как офицеры, так и генералы. Вот, как это было. Пришли ко мне офицеры со своим полковником-ослом и стали меня спрашивать: где Костюшко?. Я ответил, что он в плену у москалей; затем спросили: где Мадалинский? Я ответил—не знаю. Осел-полковник сказал: мы приготовили для Мадалинского виселицу, на которой вы оба были бы повешены, только счастье для тебя, шельмы, что генерал Суворов тебя у нас выпросил, впрочем, если не у нас, то в Москве вы оба, вместе с Костюшко, будете повешены. А немецкие офицеры как только не ругались: поляки шельмы, собаки, живодеры, воры. Помысли каждый, каково это переносить для моего патриотизма и не только для моего, но и многих других, кои вынуждены страдать за свою родину! Но это не конец бесчестию. Полковник ради большего презрения, что я по ремеслу башмачник, велел отвести для меня квартиру у самого бедного сапожника, у которого в это время умерла жена, и приставить ко мне 8 солдат. Я думал, что на этом кончится, но он привел ко мне еще горших ругателей — оскорблять меня. Издевательства надо мною продолжались до 12 часов. Наконец, оставила меня эта омерзительная и бесстыдная немецкая толпа, излив на меня свою проклятую злобу без всякой причины. Она так меня разозлила, что, будь у меня под рукою кусок железа, я половину бы немцев перебил. Но только то было мое несчастье, что я на них ничего подходящего не имел. Тогда я лег, чтобы хотя немного заснуть. Но как солдаты начали петь и кричать “виват поляки!” то и спать мне не дали. Когда Бог дал дождаться дня, приехала повозка, я меня отправили в Кутно, а оттуда в Клодаву. Там я немного отдохнул. Местные жители, узнав о моем приезде, приходили навестить меня, при чем имели очень печальные физиономии по причине несчастий, постигших поляков. Переночевавши тут, на утро повезли меня в Ленчицу. Здесь мне дали отдельное офицерское помещение, в коем я имел хороший ночлег. Президент города, узнав обо мне, немедленно пришел спросить, не надо ли мне чего, прислал мне ужин и постель и потом пришел ко мне с приятелями, захватив с собою несколько бутылок доброго вина. Пробыли они у меня до 12 часов ночи. Этот же добрый гражданин приказал принести мне на дорогу хорошего ликеру, а ксендз велел испечь для меня цыплят и сам принес их в 6 час. утра. Сей ксендз был такой великий патриот, какого только можно себе представить. При посещении меня он мне рассказал о своей партии из друзей, которую он приготовил на пруссаков, ожидая только приближения нашего войска к Ленчице. Он доказал свое расположение ко мне тем, что когда отправляли меня из Ленчицы в Лович, он не щадил своих ног для моих проводов, а расставанье наше были одни лишь обильные слезы о падении несчастной родины нашей. По выезде из города, офицер получил новое распоряжение везти меня в Пустрж (Pustrz). Сюда я приехал в 6 час. вечера. Поместили меня на гауптвахте вместе с прекрасной компанией наших великополян-инсургентов, которые возвращались домой и там были заарестованы; к нам был приставлен значительный караул, так как пруссаки опасались, чтобы мы не напали на них. Утром на другой день, ко мне пришел местный комендант, очень вежливо со мною разговаривал и пригласил меня обедать к себе, а тех великополян отослал в Познань. Когда жители узнали, что я тут, сейчас же пошли к коменданту просить его разрешить им видеть меня. Он немедленно дал разрешение. Прислал ко мне своего адъютанта, который просил меня пройтись с ним по городу, при чем мне объяснил, что жители ходатайствовали об этом, чтобы иметь возможность видеть меня. Битых три часа гуляли мы по всему городу, причем обыватели с удовольствием меня рассматривали, а потом мы пошли обедать к коменданту. Могу засвидетельствовать, что этот комендант, единственный честный пруссак, оказывал мне большое внимание и весьма сожалел, что передает меня в руки москалей. После обеда пришли к коменданту несколько человек обывателей, принеся с собою корзину вина, и просили его, чтобы он меня еще не отправлял. Когда он согласился, подарили ему вино и снова просили его позволить провести со мною время. Комендант настолько был к ним снисходителен, что не только удовлетворил их просьбу, но даже и сам с ними пришел и пробыл у меня до 2-го часа. На другой день в 10 час. утра, снарядили меня в дорогу под значительным конвоем гусаров. Собрание людей при этом было большое, и я хотя простился с ними, однако, они провожали меня до Ловича, куда мы прибыли вечером. Офицер отрапортовал генералу о моем прибытие и спросил—где меня поместить. Генерал распорядился поместить меня на гауптвахте и строго приказал караульному офицеру хорошенько меня стеречь, прибавив: это тот, который наиболее безобразил в Варшаве во время революции. Вот уж действительно меня хорошо стерегли! Когда я даже выходил за нуждой, то и тогда меня сопровождали солдаты с саблями наголо и даже держали за полы платья, чтобы я не убежал. Здесь же я имел такой ночлег, какого никогда в жизни не имел. Я должен был лежать по средине избы на голых досках, а надо мною сидели 8 солдат, с обнаженными саблями, по 4 с каждой стороны, и кроме того держали меня за одежду со всех сторон, ругая меня при этом самыми мерзкими словами. Признаюсь, целую ночь сдавалось мне от того смраду, в котором я находился, что я—в аду. Смрад же этот был троякого рода во 1-х, от горелки, во 2-х, от трубок, а в 3-х, от того, что необычайно п—ли надо мною. Когда же я хотел встать или поворотиться на другой бок, то не давали, грозя мне словами: ты, ферфлюхтер-поляк, если будешь шевелиль, то мы будем рубил на куски и не будешь щадиль. Не раз мне пришло в голову: что, дождался ты, бедный поляк, прекрасной свободы, неприкосновенности и независимости, которая едва не встала костью в горле. Когда Господь Бог дал мне дождаться дня, мне показалось, что я на свет родился. Когда выпустили меня из рук немцев, я хотя немного мог расправить свои, уставная после ночлега, кости. Но вот, прислал за мною генерал Мёллендорф, требуя к себе. Сорок солдат, при двух офицерах, окружив меня, как какого-нибудь разбойника или преступника, привели к нему. Когда мы пришли, тотчас спросил меня бесстыдный генерал: для чего мы не сдавали Варшавы в руки пруссаков? Хотя я и был в их руках, но от его глупого вопроса невольно рассмеялся и правду ему сказал, что мы, поляки, не для того начали войну, чтобы отдать страну в руки неприятелей, но для того, чтобы отнять ее из их рук и их, как разбойников и грабителей, выгнать из неё. Потом спросил: знаю ли я, для чего меня везут в Варшаву? Я ему ответил, что еще не знаю, а как там буду, то узнаю. Он мне сказал, что для того везут меня, чтобы повесить и что мне на виселице дадут в руки колодку, чтобы я занимался своим ремеслом. Обрати каждый внимание: сколько должен честный поляк терпеть от глупых немцев! Из-за того, что я из башмачника сделался защитником своей родины, вынужден переносить величайшие оскорбления. А как он приказал мне дать ответ, то я ему с величайшею поспешностью ответил, что для меня почетно быть повешенным за защиту родины. При этом я его спросил: если полковники будут вешиваемы, то какое же наказание будет для генералов? Он мне ответил, что будут вырезывать из кожи ремни. Я, увидев тогда старика-немца и с ним офицеров, сказал им: милостивые государи! помните, что когда вас будут награждать чинами полковника или генерала, то вы их отвергните, ибо полковники будут повышены, а у генералов станут из кожи вырезывать ремни. Офицеры эти немало посмеялись над своим глупым генералом. Он, видя, что смеются над ним, прибавил, что такое наказание будет для одних только поляков, а не для других. На это я ему ответил, что уже живу на свете 34 года, а не слышал в прежнем королевстве, чтобы постигало первых военных чинов такое наказание, какое практикуется у младшего из королей,—короля прусского. Тогда этот подлый генерал, видя, что я ему серьезно отвечаю, спросил — как я смел взять саблю в мои сапожничьи руки, когда ношение её составляет принадлежность одних только дворян и знатных особ, и для чего я не воевал потягом и колодкой? На это я ему ответил, что если бы с ними я воевал потягом и колодкой, то всем бы пруссакам, находившимся под Повонзками, загадил дворянство, а в таком случае чем бы они смыли это нестираемое пятно потяга и колодки? А что касается сабли, то на это я ему ответил так: правда, что сабля для меня дело неподходящее, но позвольте, ваше превосходительство, в мои руки одну саблю, и я покажу, как бьют варшавские сапожники, и уверяю, что ты сам будешь удирать передо мною так, что от великого страха не попадешь в Берлин, ибо тебя сапожничья рука так же здорово потреплет, как и дворянская. Его очень удивило, что я ему так храбро, без малейшей боязни, отвечаю, как будто бы я не арестован, и признаюсь, что если бы у меня было под рукою какое-нибудь оружие, то, несмотря на последствия неминуемой погибели, я всех этих немцев так бы потрепал, что только бы пыль за ними пошла. Наругавшись надо мною, сколько душе было угодно, генерал этот приказал мне отправиться в Сохачев. Во время пути туда встретились мы с двумя прусскими офицерами, ехавшими в Лович. Узнав от конвойного, кто я такой, они бросились ко мне и хотели отлупить меня своими саблями. Я, видя это, схватил с воза клоницу и приглашал подойти к себе. Но ни один ко мне не хотел приблизиться, увидев, что я с ними не шучу. Сопровождавший же меня офицер, заметив, что эти два офицера были пьяные, начал серьезно выговаривать им, зачем они обнажили на меня сабли, и даже сказал, что если бы который-нибудь из них ударил меня, то он вынужден того арестовать. Тогда немцы спрятали свои сабли, а я воткнул в воз клоницу; впрочем, они обругали меня, сколько хотели. По приезде в Сохачев, меня сдали на гауптвахту, в солдатское помещение, где был необыкновенный смрад от тютюну. Сюда потом пришли ко мне офицеры, велели меня обыскать—нет ли у меня при себе ножа, а после самыми мерзкими словами меня обругали, когда же выходили, то положительно каждый на меня плюнул. Обиды эти довели меня до такого раздражения, что я всю ночь оплакивал свое бедственное положение, будучи всюду обесчещен и осмеян немцами; а между тем ни один из них не спросил—ел ли я что-нибудь, так что если бы обыватели не позаботились накормить и напоить меня, то я должен был бы с голоду умереть, ибо денег при себе не имел: они были у меня отобраны, когда я выехал из Познани. Эта ночь в Сохачеве показалась мне годом. Во-первых, мне было холодно, а во-вторых, я был очень голоден, так как целые два дня ничего не ел и хотя просил есть, по немцы только отвечали, что mоrgen früh будешь еssеn, господин поляк. Когда дал Бог дождаться дня, пришла за мной повозка без соломы, с одними голыми досками, не взирая на то, что стоял крепкий мороз. Отправили меня в Блонь. Дорогой я так озяб, что зуб на зуб не попадал и ног под собою не чуял и когда мы приехали в Блонь, то от сильной стужи я не мог сам стоять на ногах и солдаты должны были отнести меня в избу. Немедленно пришел ко мне комендант и, увидев меня, дрожащего от холода, тотчас приказал отыскать теплое помещение и отнести меня туда. Хотя он и говорил со мною, но я совсем не мог ему отвечать от страшного дрожанья. Тогда этот честный и гуманный комендант сейчас же приказал принести для меня от себя горелки, дал мне выпить бокал, чтобы разогреться, и сам оставался при мне, пока я разогрелся, а потом со мною очень учтиво разговаривал. Я, видя большую учтивость его, стал рассказывать ему о своем мучительном путешествии от самой Познани и о всех своих оскорблениях, которые я вынужден был переносить от прусских офицеров, чему он очень дивился, но при этом и сам мне сказал, что немцы так сильно не терпят поляков, как соль—глаза; сознался, что он сам поляк и что сам немало ненависти от немцев испытал на себе, так что даже едва не решился во время войны перейти на сторону поляков, но не имел возможности, так как находился тогда в глубине Пруссии. Тем не менее, он настолько был честен, что сильно плакал при мне над несчастной польской участью, сожалея великое наше падение. Желая, чтобы я отдохнул от мучительного путешествия, комендант удержал меня у себя до следующего дня, приказал принести мне обед и ужин и сам пришел ко мне со своими офицерами, утешая меня в моей столь великой печали: что везли меня из одних неприятельских рук в другие. Офицеры же, пришедшие с ним, стали надо мной издеваться и, хотя комендант просил их прекратить надо мной насмешки, но это не помогло, так что он, рассердившись на них, приказал им меня оставить, а сам еще довольно долго пробыл со мною. На утро он велел заехать за мною повозки и отослал меня с конвоем и одним офицером в Варшаву. В Варшаву мы прибыли к 12 часам. Офицер наперед отвез меня к генералу Буксгевдену, который был комендантом Варшавы. Буксгевден спросил меня: зачем я ездил в Пруссию? Я ему ответил, что ездил к своим родным. На это он сказал, что я затем ездил, чтобы произвести в Пруссии революцию. Затем он приказал дежурному майору отвести меня под стражу. Просидел я полтора дня под арестом во дворце кн. Яблоновского, в низу. Когда дошел слух до магистрата, что я нахожусь под арестом, то городской совет старался всеми силами освободить меня возможно скорее. К тому же я имел друзей, которые особенно заботились об этом. То были конюший Кицкий, ген. Салдерн, воеводша Зильберг, секретарь г. Цернер. Они немедленно пошли просить ген. Суворова выпустить меня. Суворов приказал взять меня в канцелярию для допроса. По снятии допроса, я был позван к ген. Буксгевдену. Здесь я застал г.г. Луканиевича, Рафаловича, Рухлина и ген. Салдерна, кои просили ген. Буксгевдена уволить меня из-под ареста. По просьбе этих знатных мужей я был сейчас же уволен, но под условием: не заседать более в магистрате, а заниматься своим ремеслом. Хотя это наказание на вид было незначительно, но для меня оно было чересчур позорно, ибо меня, как какого-нибудь плута, отдалили от управления, несмотря на то, что я не был ничем опорочен, но лишь встал на защиту своей родины, а если это считать пороком, то надо было бы карать всех патриотов... Но что же было делать? Надо было покориться. Поблагодарив за сделанное мне благодеяние, я пошел домой. На этом окончились мои огорчения месячного прусского плена. Аминь. Сообщение Г. Воробьев. Истчник: “РУССКАЯ СТАРИНА” 1895 Г. Т. LXXXIII. ФЕВРАЛЬ. © luterm. OCR. 2009. Материал подготовлен в сотрудничестве с сайтом Восточная литература. |
Поиск / SearchСодержаниеСсылки / LinksСправка
Kilinski, (1760—1819) — польский политический
деятель; в 1780 г. из Познани
переселился в Варшаву, где вскоре
сделался самым модным сапожником. В
варшавском восстании 17 апреля 1794 г.
К. принял большое участие, сделался
членом временного совета и вошел в
состав народной рады. Во время
беспорядков 17 и 18 июня К., вместе с
Капостасем, много содействовал
успокоению населения. Когда летом
1794 г. пруссаки обложили Варшаву, К.,
назначенный полковником 20-го полка,
составленного, большей частью, из
охотников, участвовал в отражении
пруссаков от столицы (28 августа).
После сдачи Варшавы русским К. был
отвезен в С.-Петербург. Во время
содержания под арестом К. сочинял
стихи и, по совету Немцевича, начал
писать записки о пережитом. Получив
свободу, К. сначала жил в Вильно,
потом поселился в Варшаву, где
продолжал заниматься своим
ремеслом. Записки К. о восстании 1794 г.
и о содержании под стражей издал, по
плохой копии, граф Дзялынский (Познань,
1829), потом, по рукописи К. — Вл.
Вуйцицкий (Варшава, 1831) и Жупанский (в
сборнике "Pamietniki z XVII w.", Познань,
1860; здесь же обширная биография К.,
написанная Вуйцицким; новое изд.,
Познань, 1872). Не напечатаны другие
"Записки" К. ("Pamietnik"),
которые описывают правление
Станислава Августа. Ср. также Вл.
Вуйцицкий, "Cmentarz powazkowski р. Warszawa"
(т. II, III). Викентий Поль посвятил К.
большую поэму. На русском языке "Записки"
К. в "Русской Старине" 1895 г.
Реклама |